Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы звали меня, батюшка?
– Да, звал. Вера, уйди.
Вера Сидоровна бросает быстрый взгляд на Татаринову. В нем и зависть (сколько лет служу – не заслужила), и восторг, и покорность новой своей госпоже. Тихо она открывает дверь и выходит в сенцы. Там она останавливается в смятении, потом внезапно, без мысли, без умысла, повинуясь лишь громко бьющемуся, сумасшедшему своему сердцу, бросается к двери и застывает перед ней, ухватившись за косяк руками, как распятая. Она слышит, как боговдохновенный Настоятель в чем-то убеждает, в чем-то уговаривает Катерину Филипповну. И голос его святой журчит, как студеный ручей в июльский зной. А другой голос, жаркий и густой, как кровь: «А это не грех?» – «Красота твоя – грех, лепота твоя – погибель. Уверуй и сделаешь ее орудием спасения. Вельможи, генералы, тайные советники стекутся к тебе и поклонятся. Внука моего во плоти[114], императорское величество, не забудь. Я все ему отдал, от всего отрекся. Соблазнишь – и отринешь, соблазнишь – и спасешь, к новому убелению приведешь нашу землю. Слышишь меня, Катерина?» – громко, как заклинание, повторяет старец. И в ответ слышит Вера Ненастьева только тихий плач, будто маленький слепой щенок скулит.
«И отречешься от меня перед миром, и осудишь перед людьми, чтобы убоявшиеся царской печати через тебя к ней пришли[115]. Слышишь, Катерина?»
Вера, Вера бедная слышит, и сердце у нее колотится, вот вылетит из груди, пробьет дубовую дверь и восковым голубочком влетит в комнату и упадет бездыханным к ногам своего хозяина.
«Ты – новый нож миру. Иди, дар духа моего с тобой»[116].
Вера Ненастьева широко открывает дверь (так царские врата открываются в полдень, а над ними надпись: ΕΩΣ ΤΗΣ ΣΥΝΤΕΛΕΙΑΣ ΤΟΥ ΑΙΩΝΟΣ[117]), и выходит Катерина Филипповна, как богиня Кора, посланная из преисподней на зеленую цветущую землю[118], вся розовая, потупившаяся, с нежной улыбкой на лукавых губах и с большим румяным яблоком в руке[119].
IV
[Из пророчества Монтана:
Вот человек как лира, а я накатываю как бряцало.
Человек спит, а я бодрствую. Вот господь приводит
в восторг сердца людей и дает сердце людям.][120]
* * *
Нежно пахнут весной каштаны. Листва еще совсем прозрачная, и среди нее пышные цветочные свечи. Воздух над ними легкий, струящийся, голубой – незаметно переходит в небо. Объезжая Петра Первого, неотличимо похожего на Павла[121], – въезжает одна за другой запряженные цугом кареты в ворота Михайловского замка. Павлушкина смерть в лентах и аксельбантах входила в эти ворота. Над ними надпись: «Дому твоему подобает святыня Господня»[122]. Кареты останавливаются у бокового подъезда, и по узкой лестнице гости в треуголках и широких шинелях, в модных шляпах и шелковых накидках, опушенных легкими весенними мехами, поднимаются в квартиру статской советницы Татариновой. Квартира одной лишь стеной отделена от церкви Михаила Архангела. В просторной прихожей встречает гостей сурово-почтительная Анна Франц, благообразная, немолодая, в чепце[123]. У входа в залу вся в белом с любезной улыбкой радушная хозяйка. На стене – картина итальянского письма «Тайная вечеря»[124]. В углу накрыт чайный стол.
– Ah, cher prince, bonjour.
– Comment allez vous, chère madame?[125]
– Слава нашему Господу, боли проходят.
– Une tasse de thé bien fort, n’est-ce pas, Comtesse?[126]
– На последнем приеме государь…
– Ah, notre cher ange bien-aimé![127]
– Садитесь же, друг мой…
– Les courses d’avant-hier…
– Ne me parlez par de chevaux, mon prince, je ne suis pas amatrice…
– La vérité universelle…[128]
– Ну, да я же говорил вам нынче…
– L’impératrice mère…[129]
– Ключ к таинствам натуры…[130]
– Oh, ces sauteriers au Palais…[131]
– Но вы говорите о масонах…
– Ну да Эккартгаузен…[132]
– Passez-moi les biscuits, s’il vous plaît…
– Mais Cocheleff n’est donc pas franc-maçon…[133]
– Человеческий разум…
– Пора придти в разум истины…
– Le voyage du grand-duc…[134]
Нежный щебет привычных разговоров, нежный звон серебряных шпор. Все дамы в белом, будто собрались в Чистый четверг к причастию в дворцовую церковь. К руке хозяйки почтительно склоняется поручик Миклашевский[135]. На смешном лице паяца с выдвинутой верхней челюстью глаза белесовато-голубые, неистовые и упорные. И вот из дальнего угла смотрит на улыбающуюся хозяйку самый преданный, самый нежный ее брат, Милорадович[136]. И во взгляде его тупая, покорная обреченность. В римских церквах у первых христиан были такие глаза. К каждому гостю подходит Катерина Филипповна, поговорит, предложит чаю, расспросит о здоровье, о делах и чувствует, что тихонько уплывают, уходят от нее силы. «Помнишь, Катя, кровоточивую галилеянку, коснувшуюся риз Иисуса, Иисус же рече: – прикоснуся мне некто, аз бо чуях силу, исшедшую из мене»[137]. Каждая сестра, поцеловавшая ее в румяные уста, каждый брат, смиренно коснувшийся губами ее горячей, сухой руки, что-то отнимает, уносит от нее, будто горячую кровь ее вбирает в себя. И рука холодеет, голова начинает тихо кружиться, земля птицей выпархивает из-под ног. И написанный бедным Боровиковским[138] голубок кажется живым, теплым, вот-вот взмахнет крылами и улетит под высокий лепной потолок. Слов пустых и звонких, как венецианское стекло, полновесных и тяжелых, как колокольный звон в горах, не слышит уже больше Катерина Филипповна, только бессвязный гул от голосов и в нем явственно, громко, четко: «ΕΩΣ ΤΗΣ ΣΥΝΤΕΛΕΙΑΣ ΤΟΥ ΑΙΩΝΟΣ»[139].